Октябрь - Страница 76


К оглавлению

76

«Почему Америка вступила в войну?»

«Продался ли президент Вильсон капиталистам?»

«Будет ли революция в Америке?»

Вот какие вопросы обрушились на меня. Некоторые из мужчин не умели читать или писать, но их знания были необыкновенны. Было ясно, что они мало верят в американскую демократию. Вера в то, что Америка продалась, широко распространена. Это работа немецкой пропаганды.

Я попыталась ответить на вопросы. Я попыталась заставить их увидеть Америку моими глазами. Я объяснила, что половина нашей страны — это буржуазия; что у нас нет рабочего класса, аналогичного русским рабочим; что даже неквалифицированному американскому рабочему есть что терять, и что, как следствие, в Америке не может произойти революция, подобная той, что случилась в России.

Они были крайне заинтересованы. Большинство поняли мою точку зрения. Они осознали, что перемены в Америке, вероятно, наступят в результате эволюции, а не революции. Я сказала им, что наш президент скорее вел за собой большинство, чем плелся за ним в хвосте; что он был более либеральным и демократическим, чем все предыдущие наши президенты, за исключением Линкольна. Но одного человека неграмотного я не убедила. Было только одно лекарство от неравенства. Рабочий класс должен восстать, неважно — в меньшинстве он или в большинстве. Капиталистам нужно отрубить головы. Он сам хотел рубить их одна за другой. В мерцающем свете мне померещилось, что он выхватил нож, я почувствовала это. Но остальные были против подобных методов. Они заткнули этого подстрекателя. Их смышленость изумляла. Многие никогда не ходили в школу, но тем не менее знали о ситуации как в Америке, так и Европе. Их разговор не сводился лишь к зарплате и еде, но затрагивал вопросы мировой политики.

Вероятно, ни в одной другой цивилизованной стране нет столько неграмотных. Но даже те русские, которые не умеют читать или писать, умеют думать и излагать свои мысли.

К тому времени прибыл комендант, и меня повели проводить мою инспекцию. Массивность старой крепости впечатляла. Стены были толщиной в несколько футов. Никакой звук не мог проникнуть сквозь них. Коридоры были как склепы. Здесь ты был похоронен заживо.

Моя просьба взять интервью у заключенных была немедленно удовлетворена. Меня сопроводили в камеру, и большевистский охранник удалился. Это была комната размером двенадцать на четырнадцать футов, с высоким потолком. В ней было одно маленькое окно высоко на стене. В него невозможно было смотреть, и в дневное время сквозь него проникал внутрь лишь скудный свет. Здесь был каменный пол, а стены были побелены. Камера выглядела чистой, но холодной. В ней стояла влажная холодная атмосфера тюрьмы. Но одна электрическая лампа горела ярко. Она стояла на столе у железной койки. Еще из мебели тут был только стул.

Обитателем этой камеры был бывший министр финансов — человек лет пятидесяти, с седыми волосами и бородой. Он вежливо предложил мне стул и сел на койку. И снова у меня было ощущение перевернутого шиворот-навыворот мира. Рабочие с примкнутыми штыками стояли у двери, в то время как эрудированный министр финансов смиренно сидел на тюремной койке и разговаривал со мной. Он учил как раз английскую грамматику, так как не мог говорить по-английски. Мы разговаривали на французском языке. Он философски принимал свою судьбу. Он не жаловался на условия содержания. К нему и остальным, по его словам, относились как к политическим заключенным. Они могли получать пищу извне, имели право на письма и посещения членов своих семей, имели возможность читать и писать столько, сколько хотели.

«Психология этого места — вот что ужасно, — сказал он, встав и начав расхаживать по камере. — Мы не знаем, что произойдет. Каждая минута может стать последней. Лично я не боюсь. Я не думаю, что они причинят мне боль. Но другие напуганы. Каждый час они ожидают резню. Мне не хватает духу рассказать об этом жене. Я говорю ей, что с нами все в порядке. Но это страшно напрягает».

Я посетила другие камеры. Я поговорила с одним социал-демократом — человеком, который боролся за свободу России и был известным экономистом. Он резко осуждал большевиков: «Возвращайтесь в Америку и расскажите им, что здесь происходит. Расскажите американским социалистам, что большевики бросили их товарищей-социалистов в тюрьмы. Девять раз я сидел в тюрьме при старом режиме, а после революции я побывал за решеткой десять раз. Выбирать не из чего. И царь, и большевики — диктаторы. Тут нет демократии».

После этой вспышки он начал нервно ходить по камере. Его глаза выглядели испуганными. Он повторил слова министра финансов: «Неопределенность — вот что страшно. Лично я не боюсь. Они не осмелятся причинить мне боль. Но другие — они напуганы. Они раскисли. Каждый день они ожидают, что их выстроят в ряд и расстреляют. Это невыносимо».

В каждой камере повторялось одно и то же. Нездоровое беспокойство, а затем роковые слова: «Я страшусь не за себя, а за других. Они напуганы».

Недоверие заключенных вызывало недоверие у охранников. Каждая из сторон медленно катилась к катастрофе.

В дополнение к одиночным камерам тут были две больших общих. В них сидели армейские офицеры. Мне показали эти комнаты. Мужчины курили и играли в карты. Здесь напряжение было меньше. Его ослабило дружеское общение. В одной комнате русский генерал поднялся и обратился ко мне. Он говорил по-французски.

«Итак, мадам, — сказал он. — Что же Вы думаете о России? Что вы думаете о стране, которая бросает в тюрьму своих офицеров? Я думаю, что такое невозможно в Америке?»

76